Михаил Самуилович Качан (mikat75) wrote in academgorodock,
Михаил Самуилович Качан
mikat75
academgorodock

Categories:

Академгородок, 1965. Пост 56. Эрнст Иосифович Неизвестный. Интервью Олегу Сулькину (1)

Продолжение. Начало см. Академгородок, 1965.

Посты: 1 -10, 11 - 20, 21 - 30, 31 - 40, 41 - 50,   51,   52,   53,   54,   55.
Предыдущие главы: Академгородок 1959, 1960, 1961, 1962, 1963 и 1964 гг.



          Рассказ о нашеи современнике великом художнике и скульпторе Эрнсте Неизвестном я хочу закончить его интервью. Он дал его Олегу Сулькину (Нью-Йорк). Это даже скорее не интервью, а размышления о книге Василия Аксенова "Таинственная страсть".


Эрнст Неизвестный "О друзьях – товарищах"
приводится с небольшими купюрами       


          Олег Сулькин (на снимке): У Эрнста Неизвестного потрясающая память. Личная, частная, реальная. Он помнит события своей жизни в мельчайших подробностях. И – память историческая, социокультурная, мифологическая. Он помнит «то, что было не с ним» – события истории разных народов и культур, артефакты искусства, уходящие в самую древнюю древность.
          Еще не опубликованную автобиографию, которую я возьму на себя смелость процитировать, он начинает так: «Нас трое – некто, я и все. Я родился в Египте. Это я открыл Северный полюс,… Вырубленный мною Пергамский фриз свеж в моей памяти».
          Я хорошо знаю Эрнста Иосифовича, и, поверьте, это вовсе не мания величия, это мания любви к жизни, к искусству, к человечеству.
 
Высоцкого, Окуд­жаву в общих компаниях слу­шали?
—Конечно… Это все было и в моей мастерской в Москве.
Замечу, что Аксенов опи­сывает не вашу мастерскую, а мастерскую художников Силиса и Лемпорта. Вы наверняка их знали.
—Это были мои друзья. Меня иногда немножко бес­покоило, что они у меня пря­мо заимствовали. Шустрые были ребята, увидят что-ни­будь у тебя, и завтра целая бригада вылепит нечто по­добное. С другой стороны, оно, конечно, лестно. Они очень хотели успеха. Я тоже хотел, не буду кокетничать, но не с такой силой. Ну и пил я, кроме того, смертельно. Они же были острокарьер­ные, интеллектуальные конструкторы, светские ребята. Они всех принимали. С Шук­шиным я познакомился у них в мастерской.

Вам понравилось, как Аксенов описывает Коктебель, крымские красоты, радость общения единомышленников, веселую суету вечеринок?
Я плохо помню тот Кок­тебель. Мой отдых абсолют­но исключал какие бы то ни было коллективные сборища. Я не могу смотреть на закат коллективно. Я вообще не могу получать запланирован­ное удовольствие. Терпеть не могу праздники, будь они со­ветские или антисоветские. Ненавижу массовый туризм, ненавижу экскурсоводов. Мне просто дурно становится в музее, когда какая-то дамоч­ка с палочкой объясняет мне Гойю. Я не могу воспринимать Гойю через эти примитивные очки. Поэтому я уклонялся от вечерних радений и назы­вал всю нашу гоп-компанию «взбесившиеся пионеры». Но стихи иногда слушал с удовольствием, песни Булата Окуджавы. Это, в принципе, религиозное действо, как ли­тургия, скажем.
Я любил уединение. Слу­шая шум морской волны, рас­сматривать красоты, в блокнот зарисовывать камни.

Через эти камни я понял древнее ис­кусство, понял Генри Мура, и очень много у меня работ того периода навеяны камня­ми Коктебеля. Я уклонялся от массовых камланий, как всегда уклонялся от всяких собраний, вечеринок. Ну, с буфетчицей Машей и с местными хулига­нами мне было весело, а вот с интеллигенцией...

В Коктебеле появляется и Влад Вертикалов, он же, конеч­но, Владимир Высоцкий.
—Володю Высоцкого счи­таю величайшим поэтом это­го времени. Именно не песенником и безобразником, а поэтом. Исключительно инте­ресный феномен российской культуры вообще. Даже рок-музыка не может сравниться с феноменом Высоцкого. Он стал абсолютно всеобщим. Скажем, его фраза: «Если я чего решил, выпью обяза­тельно».

Неважно, кто пьет: физики, лирики, чекисты или заключенные. Его песни, от­дельные фразы стали гораздо более популярными, чем афо­ризмы русской классической литературы.

А Октава в книге похож на Булата Окуджаву, которого вы знали?
Очень похож. Как порт­рет: «Булат и Арбат». Булата я очень любил. Мудрость была в сердцевине его видения действительности: «Я друзей позову, на любовь свое серд­це настрою, а иначе, зачем на земле этой вечной живу». Бу­лату несвойственно было де­лать неприятные замечания. Ну, например, есть люди, ко­торые тебя встретят и скажут: «Что это у тебя нос красный?» или «Что-то ты сегодня плохо, старик, выглядишь», или «Что-то на тебе мятый пиджачок». Булат был всегда интеллиген­тен и мягок, но не мягкотел, и если надо было что-то сказать жестко или остро, не укло­нялся. Кроме того, он был комфортным человеком. Я у него когда дома бывал, у меня слюнки текли. Все так удобно, уютно: кресло, чашечки, рю­мочки, альбомы с бумагами, ручки. Упоение нераздражаю­щим, милым бытом. Русской старины преданье…

Эпизод с массовой обла­вой на отдыхающих в шортах вам памятен? Вы их носили тогда?
—Да, носил. Ко мне тоже придирались, но не грубо. Я далеко от пляжа не отходил. Много было нелепого. Ловили, например, людей в кавказских шапочках из каракульчи «пирожком». Избивали по всему Советскому Союзу. И вдруг на­ступило облегчение: Никита Сергеич вышел на Мавзолей, сияющий, как масленичный блин, именно в такой шапочке.

А как вам понравилось совершенно хулиганское сти­хотворение «Ах, что за чудная земля вокруг залива Коктебля: колхозы, бля, совхозы…»?
— Эта песня была нашим гимном: «И шорты, бля, и шор­ты, бля…» Скажем, появляется человек с блатной чекистской походкой. Походка у блатных и у «органов» одна и та же. Такая, знаете, походочка. И сразу, для того чтобы было всем по­нятно, говорили не «стукач», а «и шорты, бля, и шорты, бля». Таких песен было много. Даже моя помощница Лена Елагина сочиняла по поводу, напри­мер, открытой слежки за мной. Машина меня сопровождала повсюду, стояла подолгу у мас­терской. Я стал даже здоро­ваться со шпиком.

А что за песня?
—Что-то вроде: «Осень будет скоро, улетят грачи; ви­дим, у забора мокнут стукачи. Им, наверно, худо, дождик льет и льет, видишь, как от стужи бедных их трясет. Кон­чится, конечно, время суеты, ведь ничто не вечно, отдох­нешь и ты».

Эрнст, как вы понимаете название романа? Что это за страсть? И почему она таинст­венная?
—Мне это название очень близко. Существа прагматич­ного склада верили, что все дело в конкретных людях на конкретных этажах власти. И все, мол, зависит от того, кто сидит в Политбюро, в ЦК, в Союзе писателей. Сменить плохого на хорошего — и правда восторжествует. Но жизнь и отдельного человека, и всего народа носит мисти­ческий характер. Искусство, прежде всего, – мистическая вещь. Как форма деятельно­сти оно тождественно религии. Коммунистические лиде­ры и аппаратчики, которых так живо описывает Аксенов, очень боялись стихотворе­ний Вознесенского, песен Окуджавы и моих скульптур не потому, что те реставриро­вали веру и религиозность, а потому, что они в них чувст­вовали неуправляемую та­инственность. Вася Аксенов описал основной мой тезис, что все главные вещи в мире не управляемы светской властью. А, следовательно, и коммунистической партией. Главное — и искусство, и секс — управляется и охраня­ется «Пролетающим, медлен­но тающим».

Каково общее впечатле­ние о книге?
—Роман мне читала Аня (Анна Грэм — супруга Э.И. Не­известного). В целом ощущение животрепещущего чувства и правды. «Таинствен­ная страсть» — это про нас про всех. Книга завораживаю­ще мистическая.

Один из главных нервов книги — цена компромисса. Кто из творцов шел на компромисс с властью? Кто не шел? Меня интересует ваша личная опти­ка. В частности, точно ли опи­сана ваша знаменитая стычка с Хрущевым?

— Вася не претендовал на документальную точность, он передал общую атмосферу. Хрущева настроили против нас его враги в руководстве, чтобы его дискредитировать, показать всем, что он ни чер­та не понимает в искусстве и, соответственно, станет посмешищем во всем мире. Антихру­щевский заговор зрел давно, и «встречи с интеллигенцией» были его составной частью.
Аксенов пишет, что глава КГБ Шешелин, в реальности Шелепин (слева на снимке), пригрозил отправить меня в урановую шахту, когда я стал огрызаться на ругань Хрущева. Да, пригрозил, и я ему на это сказал: «Или ваши информаторы обманывают вас из своих соображений, или вы обманываете главу партии из своих соображений. Я тебя не боюсь. Ты имеешь дело с человеком, который в любой момент может себя шлепнуть». После этого я увидел влюблен­ный взгляд Хрущева.

У Аксенова вы говорите Шешелину: «Не мешайте на­шей беседе с главой правительства!»
—Это первое, что я ему сказал. Мне подчеркивание моего геройства претит. Но Васе надо было меня выписать по стереотипу, который давно сложился в головах многих людей. Меня даже обижает, что на первое место ставят мою задиристость, а не то, чем до­рожу я сам: например то, что я проиллюстрировал Данте, что выиграл международные кон­курсы у таких корифеев, как Сальвадор Дали, Ренато Гутту­зо. Это мало кого интересует. А какая-то моя драка описа­на почти всеми, кто писал об этом времени. Вот Юрий Карякин пишет в своих мемуарах, что я, пьяный, влез в вагон-ресторан поезда и кричал, что ЦК захватил вагон-ресторан и никого туда не пускает. Я сам такого, ей-богу, не помню.
Хрущев был двойственной натурой. То он меня обвинял в участии в империалистическом заговоре, утверждал, что я глава тайного Клуба Петефи, а то обнимал, ласково смот­рел в глаза, чуть ли не целовал. Я пришел к выводу, что, отме­нив сталинский страх, он вдруг понял, что управлять этой раз­нородной многонациональной страной, управлять аппаратом, даже самыми близкими людь­ми, без страха невозможно. Он был весь соткан из неожидан­ностей: мог человека сделать Героем Советского Союза, а по­том посадить в тюрьму. Окру­жение Хрущева, аппаратчики его страшно боялись. Помню, сказал ему: «Вас же эти люди обманывают! А ну, скажите, кто из них внушил вам, что вы раз­бираетесь в искусстве?» Вдруг все попятились, чтобы не по­пасть ему на глаза. Я видел, как они дрожали, тряслись. А он такое мог отмочить!
Как-то говорит: «Мне доложили, что Майю Плисецкую не вы­пускают за границу. Я сказал товарищам: что же это такое?! И вот ее выпустили. Она там попала в капиталистические страны и, представьте себе, то­варищи, вернулась! Чем прославила советское искусство!».                        
На снимке Майя Плисецкая. 1963
Но к 1964 году все были охвачены каким-то предчувст­вием, если еще и не краха, то уж точно ясным ощущени­ем, что «все не так, ребята». Все референты и советники Хрущева, а впоследствии ко­манда Горбачева и Яковлева, были читателями и тайными поклонниками либерально-оппозиционной литературы. Они наизусть шпарили Ев­тушенко, Окуджаву, Галича. Интеллигентные люди. Не нужно забывать, что это были ребята, которые окончили философские и исторические факультеты. Не просто выдви­женцы из деревни. Знали по нескольку языков. Такой ан­тисоветчины, как у них, я не встречал даже у диссидентов. Конечно, высказывались они так только в частных разгово­рах. На квартире у одного из личных референтов Брежнева я слушал запрещенного Галича и Окуджаву, и он в такт дирижировал. Эти люди, как сейс­мографы, чувствовали скорое пришествие перемен.

Под псевдонимом Килькичев выведен секретарь ЦК Леонид Федорович Ильичев (на снимке), тогдашний главный идеолог партии, серый кардинал. Вы его лично знали?
—Я с ним встречался, и не один раз. Человек непростой, тертый калач. В те годы, в силу обостренной ситуации, у меня был волчий нюх и во­инский дух. Потом, правда, растерял бойцовские качест­ва. Но тогда шел ва-банк, был абсолютно беспределен, мог говорить партийным бонзам в глаза жуткие вещи. И Ильи­чеву говорил. Вроде бы нары­вался, но часто после таких дерзостей вдруг видел добро­желательный взгляд.
Как надгробие Хрущева я сделал из черно-белых глыб, так и все те люди состояли из разных слоев. Они были противоречивы и непосле­довательны как само время. Они были услужливы и трус­ливы. Все бл…ди с эпохи Вавилона пользуются одними и теми же приемчиками. У них нет инструкций, просто они знают, как кокетничать. Все ребята из ЦК были раздвое­ны, жили двойной жизнью. Тот же Ильичев. Мой глав­ный и всех главный враг. Но он, кляня меня, установил со мной почти заговорщичес­кие отношения. На встрече с Хрущевым в Манеже подошел, укоризненно подергал за курточку:
— Что это вы в та­ком виде?
—  Мы готовились к выставке всю ночь, а мне не дали переодеться. Одежду принесли, но охрана сюда не впустила… — и еще не сдер­жался: — Как вам не стыдно меня попрекать курточкой в стране трудящихся?!
Однажды, как карточный шулер, он бросил через стол в мою сторону пачку писем.
—У меня нет времени читать ано­нимки, — сказал я.
— А что это у вас за татуировка на левой руке?» — спросил он.
—Я был десантником и веселым маль­чиком. Чтобы было понятно, у нас в Кушке мы пели песенку: 
     Там, где пехота не пройдет
     и бронепоезд не промчится,
     где замполит не проползет,
     туда наш взвод ходил мочиться.
Ильичев задрал рукав и весело на меня посмотрел. От кисти до локтя его левую руку укра­шала татуировка голой бабы, обвитой змеей.
Он меня вызывал к себе в ЦК и частенько мариновал дол­гим ожиданием. А мне хоть бы хны. Я написал пособие «Ме­дитация до допроса, во время и после», этот справочник ходил по рукам. Цековские референ­ты зачитывались, просто чуть не зацеловывали меня от удо­вольствия. Там были полезные советы про подстройку свер­ху и снизу, по системе Станиславского.
Ну вот, например: начальство любило начинать с тобой разговаривать полуше­потом. Мне это очень трудно, потому что я был контуженый, у меня со слухом давно дела плохи. Значит, начинает раз­говаривать так… (бормочет). Если ты поддаешься на эту уловку и отвечаешь внятно, он подстроился сверху. А если ты отвечаешь тем же… (бормо­чет), собеседник начинает на­клоняться к тебе и прислуши­ваться. Значит, ты подстроился снизу.
Или он начинал орать: «А что это вы!.. Вы забыли, где вы живете?!» Чтобы тебя морально раздавить, расплющить. Надо было ошеломлять дерзостью, заорав: «А ты что сам распус­тился, сука?! Я такого, как ты, в свое время у параши на четы­ре кости ставил, пошел вон!» И начальство путалось! А поче­му? Рабская натура. Он сразу ду­мал, что если я на него, старше­го лейтенанта, так ору, значит, у меня знакомый полковник, а то и генерал в корешах.
Вот он на тебя смотрит, значит, очами «сталинского сокола». Всезнаю­щими, водянистыми гляделка­ми. Причем не было ни одного ясного взгляда, голубого или карего, а какие-то такие мут­ные… моча помойная. Так он смотрит на тебя пристально, а ты ему смотри в переносицу, между бровями. И никак не ре­агируй. Он что-то говорит, а ты делай так: «Угу». И он обмякает. У него партийный задор, как мой папа называл, «пролетарский чух», мгновен­но выходит. Вот такие реко­мендации.
Но они оказывались действенными в кабинетных разговорах, а на больших пар­тийных сборищах Хрущев меня полоскал, и не только меня, причем страшно. Он го­ворил, что я руководитель Клу­ба Петефи, и пальцем показы­вал, как я его хочу застрелить: «Сюда, сюда, сюда!..»
Справа от меня сидела Фурцева (на снимке), которая держалась за мое правое ко­лено, а слева — Евтушенко, он схватился за левое. И оба шеп­тали: «Эрнст, не озлобляйся, не озлобляйся…» Они боялись, что я могу что-нибудь сделать страшное. А Фурцева и за себя боялась, потому что ей сильно доставалось из-за меня. Эта да­мочка говорила: «Слушайте, ну перестаньте, ну сделайте что-нибудь красивое! Сейчас с вами говорит не министр культуры, а женщина. Пожалейте женщи­ну! Если бы вы знали, сколько у меня неприятностей из-за вас… Товарищи так сердятся!»
Так вот, я сидел на много­часовых собраниях. Если бы они знали, чем я занимался. Я очень много видел обна­женных людей, натурщиц и натурщиков, поэтому развле­кался тем, что раздевал весь президиум, все Политбюро, всех докладчиков. Сидел и рассматривал: «Ну вот у это­го точно старческая жопка в виде мешочка и торчит кость копчика». Значит… вот, я сижу. И раздеваю их. И спасаюсь. И эти чудовища хтонические не кажутся мне страшными, а кажутся жалкими. Кроме того, все-таки не забывайте — я не хвастаюсь, но медициной установлено — люди, кото­рые пережили клиническую смерть, а я два раза умирал и был реанимирован, вытащен из морга и оживлен, конеч­но, обладают не совсем нор­мальной психикой. Это не бесстрашие, а нечто другое, какая-то отстраненность. Мне всегда было непонятно: поэты шумят, бл..,ць, ах, не напечата­ли какое-то стихотворение… Ну что это такое в сравнении с жизнью, со смертью, с Богом, с бесконечностью, с историей…

— На одном из снимков с Хрущевым вы в официальном костюме. Все-таки заставили вас отказаться от легкомыслен­ной курточки?
— Да, мне сшили костюм, возможно, у упомянутого Ак­сеновым московского муж­ского портного Запеканека. Я называл это произведение портняжного искусства «кос­тюмом имени ЦК». Меня по­началу смутило, что у брюк мотня была, как на украин­ских шароварах. Я и так невысокий, а с этой мотней просто какой-то веласкесовский кар­лик. Таня Харламова, моя тог­дашняя подруга, объяснила: «Эрнст, как ты не понимаешь? Он шьет для старых людей, им жмет мошонку…» Я гово­рю: «А я-то думал, что они там автомат Калашникова держат»).

Интересный эпизод, ког­да на встрече в Кремле Хру­щев вызывает на трибуну для общественной «порки» одного писателя за другим.
—Улизнуть было ни­как невозможно. Все ходи­ли на встречи как милень­кие — скульпторы, поэты, балетмейстеры, бедный Шос­такович… Не по департамен­там приглашали, там, Союз композиторов или писате­лей, МОСХ, нет, всех скопом, гуртом, как скот на заклание гнали в Кремль. И попробуй не прийти.
Бюст Дмитрия Шостаковича работы Эрнста Неизвестного

Очевидно, Хрущев вас уважал. Иначе не стала бы семья Никиты Сергеевича заказывать именно вам памятник ему на Новодевичьем.
— В день, когда сняли Хру­щева, с этой ошеломляющей новостью мне позвонила та же Таня Харламова, референт президиума Академии наук. Я тут же набрал телефон Ле­бедева, первого помощника Хрущева. Произнес: «Здрав­ствуйте, — и он меня сразу узнал. — Вы все время добива­лись, чтобы я написал Никите Сергеевичу письмо, в котором бы сказал, как его глубоко ува­жаю, а я все отказывался. Но сейчас прошу передать Ники­те Сергеевичу, что я его дей­ствительно глубоко уважаю за то, что он разоблачил «культ личности» и выпустил сотни тысяч людей из тюрем и лаге­рей. А наши эстетические раз­ногласия перед лицом этого подвига я считаю несущест­венными. Передайте, что я ему желаю большого здоровья, дол­гих лет жизни и спокойствия». Голос Лебедева дрогнул. Он сказал: «Эрнст Иосифович, я от вас другого не ожидал». Я знаю, что мое надгробие Хрущеву родилось именно из этого раз­говора. Польская коммунистка во время открытия памятни­ка сказала: «Никита Сергеевич был прав, когда просил, чтобы именно вы сделали ему надгро­бие после его смерти».
Нина Петровна присылала мне выдержки из мемуаров мужа, где были теплые слова обо мне, где он как бы косвен­но извинялся.

Под сурдинку, вторым планом, но достаточно прозрачно Аксенов намекает, что именно Хрущев, не простив Кеннеди унижения в связи с Карибским кризисом, организовал его убийство.

—«Таинственная страсть» — это отчасти фантастический роман. В реальности такая мысль абсурдна. Хотя этого мы никогда не узнаем. Версия про «длинные руки» Хрущева гуля­ла тогда по Москве, будоражи­ла воображение. Но я в это не верю. Потому что Хрущев не наивный мальчик. Не было бы Кеннеди, был бы кто-то дру­гой, Америка воспроизвела бы его подобие.
Продолжение следует


Tags: Олег Сулькин, Эрнст Неизвестный
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments